Я стоял дурак дураком, и он стоял, разглядывая меня с ног до головы, будто диво невиданное. Нет, я понимаю: пиджак из черной кожи, бабочка, белая рубашка… я бы и сам предпочел что-нибудь попроще, но свыше было велено давить форс.
Вот я и давил.
— Лось, это ты? — спросил парень, набрасывая куртку на бугристые плечи. — Нет, это правда ты?! Какими судьбами?..
— Да так, — неопределенно помахал рукой я. — Зашел вот… А ты чего, Калмык, выступаешь?
— Полутяж я, — махровой астрой расцвел Калмык, он же — Мишка Калмыченко, в прошлом — гроза района, ходячий инфаркт директоров школ и большой любитель учить жизни языкатых очкариков (одного такого очкарика я знал близко, можно сказать, как самого себя). — От федерации кик-боксинга, все чин чинарем. Ты, Лосяра, на трибунах погромче-то кричи, когда я чурку косоглазого лупить стану. Знаешь, так: «Кал-мык! Кал-мык!» Когда кричат, я аж дурею…
Еще через час Калмык проиграл чурке косоглазому вчистую. Нокаутом. По-моему, из-за меня. Когда он случайно, поперек боя, заприметил мою вредную физиономию не на трибунах, а, напротив, за судейским столиком (я как раз вместо приветственных кличей проставлял Калмыку в карточке второй выход за пределы татами)…
Короче, этой потрясенной паузы чурке, Руслану Халилову, крепкому бойцу из Махачкалы, вполне хватило.
С лихвой.
С тех пор я Калмыка не видел.
— Я угощаю. — Калмык без приглашения уселся за наш столик и оттуда кивнул нам: давайте, мол, в ногах правды нет!
Тут он был прав.
— Коньячку тяпнем? А, пацаны? По маленькой, за знакомство…
— Пальной небось? — деловито осведомился Димыч происхождением обещанного коньячка, оставив «пацанов» на совести нового знакомого. — На вокзале, ночью…
Калмык беззлобно расхохотался, откинувшись на спинку пластмассового креслица и вытянув свои длиннющие ноги на полкафешки.
Вопрос Димыча он явно воспринял как остроумную шутку.
— Настена! Давай сюда!
Откуда-то (из-под кафельного пола, что ли?!) образовалась пикантная душа-девица; увы, не первой свежести, но еще вполне годная к несению патрульно-постовой службы. Кожа мини-юбки, как родная, только что не лопалась на сочной заднице, изобилие ляжек наводило на мысли о ярославских мясо-молочных рекордистках, зато бюст подгулял — два прыща под гипюровой блузкой.
Безгрудый символ чумы ХХ века.
Мечта извращенца.
Губки-бантики, обильно сдобренные жирным перламутром, сложились в вопросительное «О».
— Слышь, Настена, дуй к Галине Ивановне. Пусть «Араратику» пришлет. Скажешь, для моих друзей. Одна нога здесь…
Миг — и здесь не осталось ни одной ноги, обтянутой ажуром колготок.
Настена на посылках явно отличалась завидным проворством.
— Вовремя я. — Калмык облизал узкие, потрескавшиеся губы и извлек из кармана пачку «Sovereign». — Работа у нас такая, забота наша простая… Лось, ты б меня пацанам представил, что ли?
Я решил не выкобениваться и представить гостеприимного Калмыка пацанам.
— Ленчик, Дима, это мой одноклассник, Михаил Калмыченко. Здешний, как я понимаю… э-э-э…
— Бригадир. — Сигарета в зубах Калмыка пыхнула сиреневым дымом. — Здешний бригадир. Так мне больше нравится.
— Ты от этого аж дуреешь, — не удержался я.
— Можно сказать и так.
Мы и раньше, в золотые школьные годы, не были с Калмыком друзьями. Впрочем, сейчас, наполовину разменяв четвертый десяток, я отчетливо понимаю: врагами мы тоже не были. Мы были опекуном и опекаемым, в той извращенной форме, какая частенько процветала среди мальчишек. Не упуская случая отпустить мне «лычку» или публично насовать под бока в случае бунта (а бунтовал я всегда, отчаянно и малопродуктивно!), Калмык платил мне за это небрежным, мимолетным покровительством. Помню: когда на старом кладбище, ныне молодежном парке, прозванном в народе «Могильником», пятеро сявок с Журавлевки отобрали у меня мятую трешку и авторучку с голой бабой внутри, оставив в грязи с разбитыми очками… именно Калмык через два дня во главе своих дружков подстерег залетных на нейтральной территории, у Дома учителя, перед сеансом «Великолепной семерки», — и грянул бой, последний и решительный.
Я был отомщен.
А Калмыку тогда чуть не выбили глаз обрезком трубы…
Сейчас, с седыми висками, об этом вспоминать смешно и глупо, но отчего, отчего мне кажется, что не так уж смешно?.. И не так уж глупо.
Новый, сегодняшний Калмык мне нравился куда меньше того лихого шпаненка из детства и даже того горе-десантника на турнире. Совсем он мне не нравился, потому что удивлял. Он изменился. Он сильно изменился за эти годы; люди, подобные ему, редко меняются так. Слишком много наносного, плохого актерства, сознательного, подчеркнутого шутовства — все эти «пацаны», коньяки и пальцы веером. Было видно и без очков: вокзальный бригадир вполне в состоянии говорить нормальным языком (что раньше давалось ему с трудом), и даже более того — он наслаждается, прикидываясь тем, кем должен быть: мелким «бугром» в клевом прикиде и со связями.
Он играл, и я не мог понять смысла этой игры.
Если, конечно, игра имела смысл.
— Можно сказать и так, друг Лосик… Ты еще стань в позу и расскажи, что ты из-за меня скрипку бросил, боксом занялся! Я ведь про тебя еще тогда справки навел… Нет, я тебе все-таки сочувствую! Скучно, должно быть: сперва хотеть дать в морду и не мочь, чтобы после мочь, так мочь, что мордам впору очередь занимать! — и не хотеть…
Калмык расхохотался, плюясь клубами дыма. Я смотрел на него и терялся в догадках. Какая скрипка? Какой бокс?! Что он городит?!
Сроду я скрипок не пилил.
— Фильм был такой, — вдруг бросил Ленчик, ни на кого не глядя и примостив руку в гипсе на краю стола. — «Остров», кажется… или не «Остров». Там Шакуров в роли местного пахана. Рассказывает, как его после первой отсидки подстерег какой-то парень и отметелил до полусмерти. А потом сказал на прощанье: «Сука ты! Я из-за тебя скрипку бросил, боксом занялся…» Парень в детстве на скрипача учился, а с Шакуровым они в одной школе…
Калмык с интересом посмотрел на Ленчика.
— Понравился фильм? — спросил он.
— Нет, — коротко ответил Ленчик.
Динамик в углу зала ожил, прокашлялся.
— Поезд номер пятьдесят четыре Владивосток — Харьков прибывает на шестую платформу. Повторяю: поезд номер пятьдесят четыре…
Голос в динамике был бесполый, вселенски равнодушный к любым выходкам мироздания: исчезни шестая платформа напрочь или случись Армагеддон, так и будет вещать, не запнувшись ни на секунду:
— …прибывает… поезд номер…
— Извини, Калмык, — развел я руками. — Нам пора. За коньяк спасибо, но, видать, не судьба.
— Уезжаете? На край света? А что ж без багажа?
— Не уезжаем. Встречаем.
— Нужного человечка?
— Посылку. — Я начал слегка тяготиться Калмыковым любопытством. Странно: совершенно сгладилось, что десятью минутами раньше мы с Ленчиком едва не оторвались на мальчиках нашего ласкового бригадира. А ведь достань тот парень нож (именно нож — так, как он, слегка согнувшись, лезут именно за лезвием, ствол тянут иначе), и случилась бы заварушка. Не один я — у Ленчика, похоже, тоже нервы играют… Дуришь, сэнсей? Какой я тебе сэнсей, альтер эго ты мое беспокойное?! Я тебе…
Ох, я тебе, дай только срок!..
Калмык щелкнул пальцами, и рядом с нашим столиком сама собой образовалась куча народу. Сияющая, будто наваксенный сапог, Настена; рядом заспанная официантка с подносом, где специально для Ноев-праведников с их битком набитыми ковчегами, меж блюдечками с лимоном, маслинами и тонко нарезанной ветчиной, возвышался белоглавый «Арарат»… нет, прям-таки «Араратище», десятилетний, не меньше!.. Возле официантки переминался с ноги на ногу давешний бомж, вяло досасывая из горла бутылку «Слобожанского».
— Петрович. — Жестом Калмык отослал Настену прочь, а официантка, занявшаяся сервировкой нашего столика, его не заинтересовала вовсе. — Ты, Петрович, вали на шестую, встреть владивостокский. Лось, какой вагон?